Мы помним о концлагерях. «Это нас привезли, оказывается, в Освенцим. Самая лучшая кровь

Накануне Дня Победы корреспондент агентства ЕАН встретился с бывшим пленным нацистского концлагеря. О том, что удалось пережить пленнику в немецком заточении, кто помог ему выжить и была ли человечность в фашистской Германии, читайте в нашем материале.

С того дня, когда узника концлагеря Евгения Морозова освободили из немецкого плена, прошло 69 лет. Все это время каждое утро он просыпается с мыслями об адском времени, проведенном под надзором фашистов, будто бы снова и снова переживает эти дни. Своими воспоминаниями бывший узник германского плена поделился с корреспондентом агентства ЕАН.

Фильмы, снятые на глаза

Рассказывая о войне, Евгений Иванович смотрит в стену, в пол, куда-то в пустоту, словно видит сквозь них жуткие фильмы, снятые на его глаза.

«До войны наша семья жила на Украине. Когда война началась, то казалось, что она где-то. К нам она пришла в 1942 году. У меня день рождения был 30 июня, исполнилось мне 14 лет, а 10 июля в город пришли немцы», - вспоминает он.

После этой фразы глаза старика становятся влажными, а взгляд - напряженным и в то же время очень грустным.

«Я в это время был на фабрично-заводском обучении. Меня на войну не забрали, взяли только старших. Была установка - врагу ничего не оставлять. И в городе взорвали насосную станцию. Часть документов о взрыве осталась у отца, их надо было передать в Соликамск. Я решил идти вместе с отцом. Нам дали три телеги. Не знаю, чем они были нагружены, но были очень тяжелыми. Когда разбирали телеги, к нам подошли бойцы. Как оказалось, это была пулеметная рота, которая вышла из боя. Они отступали. Солдаты забрали у нас телегу с лучшими лошадьми и увезли на них раненых. Избавившись от ненужного нам груза, мы стали быстрее продвигаться, но оторваться от немцев не могли - фашисты кидали с самолетов на нас куски рельс, бочки. Мы вышли на дорогу, которая вела к Сталинграду, но вскоре немцы оказались впереди нас и отрезали нам путь, пришлось повернуть в сторону Ростова», - продолжает Евгений Иванович, и его начинает бить мелкой дрожью.

По дороге в ад

«Мы дошли до ростовской деревни Алексеевка. После нее должны были подняться на холм, а дальше идти к Дону на переправу. Но не успели - там были немцы. Открытой дороги не было, и пришлось ждать вечера. Спрятались в саду под кустами смородины и крыжовника. По тому участку, где мы сидели, стреляли из минометов. Я, отец и еще двое рабочих во время обстрела сидели в полуразрушенном сарае, и в него зашел немец с ручным пулеметом. Приказал нам встать и выйти. И нас, как баранов, погнали в центр села к церковной ограде. Немец стал выстраивать всех в колонны. Объявили, что вся молодежь из Ворошиловграда и Краснодона должна идти домой. Отец сказал - иди. И я пошел. Позже стало ясно, что фашистам нужны рабы», - сказал бывший узник концлагеря и замолчал.

Это была самая страшная дорога в его жизни. Он оказался босым, без документов, продуктов и теплой одежды.

«У каждого из нас были вещи, разложенные в свои мешки. Я свою сумку оставил в пути следования на сохранность одной семье милиционеров, которая отступала вместе с нашими войсками. Оказалось, что они уехали, мою поклажу увезли с собой, и я остался ни с чем. Мне хотелось найти отца, и я стал пытаться догнать колонну с военнопленными, но не смог. Шел три дня за колонной босой. После этого понял, что надо возвращаться домой, а значит, проделать ту же самую дорогу, которую мы проделали с отцом. Немцы развесили объявления, что можно передвигаться только по центральным дорогам. Тех, кто пойдет по проселочным, ждет немедленный расстрел. И я пошел. Иду, вижу впереди группу немцев. И они меня заметили, зовут: «Комм, комм». Я подошел. Фашисты вручили мне две коробки с пулеметными лентами, перевязанными проволокой. Нагрузили как ишака. И я до вечера нес коробки. Зашли в деревню. Остановились во дворе. Хозяйка дома дала мне вареную кукурузу и рассказала, что в соседнем дворе немцев нет. И я, не бросая кукурузы, сбежал. Спрятался в поле с высокой пшеницей и проспал всю ночь. Пошел дальше и снова встретил на дороге двух немцев. Услышал выстрел. Четко слышал, как пуля прошла мимо - понял, что они стреляют в меня. Решил делать вид, что меня это не касается, хотя у самого поджилки тряслись. После каждого выстрела они хохотали, но мне невесело было. Когда дорога меня привела в низинку и я перестал видеть немцев, у меня только силы хватило, чтобы сесть и заплакать» , - с усилием закончил Евгений Иванович, и из его влажных зелено-голубых глаз потекли крупные слезы.

Некоторое время он молчал, снова смотрел куда-то в пустоту. И, глядя на него, тоже хотелось плакать. Он вздрагивал, слезы капали на дрожащие руки.

В аду

После долгой дороги 14-летний Женя вернулся домой к матери и брату, который был младше на 9 лет. Город находился в оккупации. По всем улицам развесили объявления о том, что всем жителям такого-то возраста надо собраться. Ровесники собирались уйти в лес к партизанам. Поступить так же Евгений не мог - испугался оставить своих родных.

«Тем, чьи парни в подполье, немцы грозили расстрелом, и я пошел в школу на сбор. В плен нас оформляли наши же учителя, которые теперь служили немцам», - рассказывает бывший узник.

Пленников везли в Германию, как скот, - стоймя в закрытых вагонах. Сидеть было нельзя и негде. На станции несколько переполненных вагонов отцепили и оставили людей взаперти без воды и еды. Пленники в них просто умирали от голода и жажды. Несколько дней эти вагоны с живыми и мертвыми людьми стояли на станции, а потом пришли немцы. Они открыли состав и отправили всех выживших русских в плен, где долго гоняли по этапам. Так Евгений Морозов оказался в немецком городе Брауншвейг в концлагере.

«Я приехал в концлагерь босым. Были парусиновые туфельки, но они развалились. Пытался каким-то тряпьем обмотать ноги, но не получилась - материала подходящего не было. Спасало то, что лагерь находился при металлургическом заводе - днем то шлак теплый, то труба какая - прислонишься и согреешься. В 6 утра мы уже стояли на проверке, нас по счету приводили и уводили. Если на работе провинишься - жди вечером наказания. А наказание зависит от настроения охраны. Захотят порезвиться - помордуют несколько человек, поиздеваются, но мне немножко повезло», - проговорил Евгений Иванович и грустно улыбнулся.

«Меня определили в группу, которая работает по ночам, а днем находится в лагере. На голодный желудок не спалось, и мы при случае всегда крутились возле кухни в надежде прихватить что-нибудь съестное - картофельных очисток или еще чего-нибудь. На кухне работали несколько русских женщин, а ими руководила немка Марта. По разговорам можно было понять, что они уважают ее и хорошо к ней относятся. У меня как раз открылись раны на ногах. Она увидела мои голые ноги, дала картошки и сказала приходить к ней каждый день. Я приносил котелок, и Марта наливала мне еду из общего котла», - с благодарностью вспоминает узник концлагеря.

Кроме картошки и баланды немка, рискуя жизнью, выдавала узнику двойную порцию хлеба.

«На раздаче она протягивала мне хлеб в левую руку, а в это время я брал второй кусок в правую руку. За Мартой стоял вооруженный офицер. Очень противный. Он оставил на восточном фронте кисть руки и русских органически не переваривал. Если бы заметил - расстрелял тут же. Если бы не Марта, я, наверное, не протянул бы», - говорит Евгений Морозов.

Очень много людей в концлагере умирали от голода. Истощенные тела сбрасывали в траншеи за зданием барака. Две из этих огромных ям были полные, а третья заполнялась с каждым днем. Рвы были шириной с человеческой рост и длиной в 30 метров.

О том, как фашисты убивали военнопленных, Евгений Иванович не рассказывает. Молчит о том, что в Браушвейге были газовые печи, что трупы в траншеи увозили сами узники. Только когда видит по телевизору или в Интернете фотографии лагерей смерти, говорит, что в плену все это было.

Все три года бывший узник проходил босой в том тряпье, в котором попал в концлагерь. Обе ноги почернели, образовались раны и гнойные волдыри.

«В лагере был врач, здоровый мужик, и две его помощницы - сытые щекастые девки. Я зашел в кабинет, он говорит, залезай на стол и поднимай руки. Я поднял, одна девка схватила за руки, вторая за ноги, а доктор без всякого замораживания разрезал волдырь. Я начал кричать, ругаться, тогда он что-то еще ковырнул, и я потерял сознание. Пару дней дали отлежаться, а потом погнали на работу», - вспоминает пленник.

Фашисты бесчеловечно относились к пленникам.

«Желудки у всех узников были расстроенные. Только подумаешь о том, что в туалет надо, - как уже не успел. Утром какой-то бедолага побежал туда и не дошел до туалета - облегчился по дороге. Полицаи не поленились поднять три барака - выстроили, прочитали лекцию, а потом заставили голыми руками донести это до туалета», - рассказал Евгений Иванович.

Свое отношение к русским военнопленным немцы изменили после битвы за Сталинград.

«Они стали спрашивать нас про то, как мы жили, кем работали наши отцы. Одним словом, они поняли, что русские - это тоже люди», - подытожил бывший узник.

Негромкая победа

Известие о победе в концлагерь Брауншвейга пришло тихо, не было таким громким, как его показывают в фильмах. Не было громких криков «Победа, победа!», не было музыки и радостных солдат. Освобождать пленных пришли канадские и британские военные.

«Зашли в казарму, погигикали и ушли. Вот и все», - вспоминает Евгений Иванович.

После освобождения из плена многие товарищи Морозова снова попали в плен, на этот раз советский. Доказать, что ты оказался в плену по воле случая, что не сдался и не отступал, было невозможно. Но Евгению Ивановичу снова повезло - его призвали в армию, и в Россию он вернулся уже в статусе военнослужащего. Но и в армии, и еще много лет после этого бывшему узнику приходилось доказывать, что он такой же русский, что он ни в чем не виноват.

«Каждый день папа вспоминает что-то из своей военной жизни, Марту, своих товарищей из лагеря. Наверное, для него они до сих пор самые близкие родственники», - говорит дочь Евгения Морозова.

Фото: wikimedia.org, theglobaldispatch.com,telegraph.co.uk, pixabay.com

Тамару Осикову, живущую в области на территории Хоперского заповедника, можно смело заносить в Красную книгу как редкий и исчезающий вид. Она одна из немногих, кто способна рассказать о Равенсбрюк, где почти два года была узницей.

На вчера, 4 мая, у Тамары Николаевны выпал юбилейный день рождения. Столько их уже было в ее жизни, что и праздновать неудобно - 90 лет. В поселке Варварино Новохоперского района, где она живет последние десять лет, сейчас благодать. Сквозь огромные сосны снопами пробивается солнце, кругом заливаются птицы и полыхают тюльпаны. Мошки еще нет, а комары только вечером. Воздух, напоенный медовыми и хвойными ароматами, можно, кажется, пить. Младшая дочь Наталья - сама уже давно бабушка - ставит стульчик возле дома, усаживает Тамару Николаевну, гладит по руке: «Отдыхай, мамочка» . Палочка возле стула, на коленях узкие руки, с длинными узловатыми пальцами, ласковый ветер треплет седые волосы, а солнце разглаживает глубокие морщины. Глаза, уставшие от долгой жизни, почти не видят. Тамара Николаевна слушает птиц, подставляет лицо солнышку и вспоминает. За такую долгую жизнь много чего было. И война, и победа, и любовь, и предательство. Родились дети, да что там - внуки совсем взрослые. Их успехами она теперь живет, огорчается их поражениям. Ее жизнь - вчерашний день, давно перевернутая страница. Чего о ней вспоминать-то? Но дети просят.

…То был, наверное, самый яркий день рождения в ее жизни. Ей исполнилось 23 года. За несколько дней до того охрана концлагеря Равенсбрюк, где Тамара значилась под номером 23267, выгнала всех заключенных из бараков и велела построиться на плацу. Женщины забивались под кровати, прятались по углам, бились в истерике - для них несанкционированное построение могло означать только одно, массовый расстрел. Тогда охранники заколотили все окна и двери, облили бараки бензином, обещая поджечь. Толпа женщин в полосатых серо-синих платьях понуро высыпала на плац. Тамара вцепилась в руку своей подруги Тамары Кузьминой, с которой не расставалась с тех пор, как оказалась в Германии, и решила: будь что будет. Сколько людей было в лагере, она не помнит. Около 60 тыс., кажется. Их вывели за ворота, построили в колонны и повели по дороге. Конвоировали немцы с автоматами и собаками. Людей прибывало, их выводили из соседних лагерей. Рядом оказались мужчины. Поляки, французы. Они почти не разговаривали - живой поток безмолвно лился по дороге, сколько хватало глаз. Стемнело. Колонна сделала привал, все разбрелись по посадкам вдоль дороги. Когда заключенных стали собирать, две Тамары так и остались сидеть, прижавшись к дереву. Искать их не стали. Все ушли, и наступила ночь. Девчонки не успели порадоваться своему спасению, как начался бой. Буквально через их головы с диким свистом полетели залпы «Катюш». «От свиста сводило все внутренности, - вспоминает Тамара Николаевна. - Утешала солдатская мудрость - пока слышишь, как свистит снаряд или пуля - они не твои» . Девчонки дожили до утра, когда залпы стихли, вышли из своего убежища и пошли вдоль хилого лесочка. Прошли совсем немного и наткнулись на пустое имение. Немецкие фермеры, жившие в доме, бежали, видно, в последнюю минуту. В сараях хрюкали свиньи, мычали коровы. В доме было полно еды и одежды.

«Первым делом мы сорвали с себя ненавистную лагерную форму , опостылевшие за почти два года панталоны на веревочках, полосатые платья и пиджаки, - рассказывает Тамара Николаевна. - В шкафах и сундуках оказались невероятной легкости и красоты платья. Шелковые, ласкающие кожу. Удобные и красивые туфельки. Мы нагрели воду, нашли душистое мыло и с наслаждением стали смывать и отскребать с себя всю лагерную грязь. Ужас, усталость и отчаяние уходили с мыльными потоками. Мы переоделись и заглянули в зеркала, которых не видели, казалось, целую вечность. Оказалось, что мы все те же девчонки - молодые и хорошенькие. Пусть вместо былых кудрей по пояс - короткий ежик, да просвечивали ребра, а на лице остались одни глаза, но мы живые. Живые!»

Справка « »: Равенсбрюк располагался на северо-востоке Германии, в 90 км от Берлина. Лагерь существовал с мая 1939-го до конца апреля 1945 года. Перед началом войны немцы ездили в ГУЛАГ, чтобы перенять опыт организации подобного рода учреждений. Число зарегистрированных заключенных - более 130 тыс. По разным оценкам, в Равенсбрюке скончались и были казнены от 50 до 92 тыс. женщин.

На ферме девчонки прожили несколько дней. Туда пришли такие же, как они, беглецы. Вспомнили про Тамарин день рождения, о котором она забыла на всю войну. «Ах, какой был пир, - улыбается сейчас бабушка. - Зажарили кабанчика, наварили картошки. Пожалуй, никогда - ни до, ни после - я не была такой счастливой».

Может, таково вообще свойство человеческой памяти, может, именно Тамары Николаевны особенность, но из прошлого она помнит почти только хорошее. Ей было 19 лет, когда началась война. Она окончила три курса химико-механического техникума. Семья жила в Славянске, провинциальном городке Донецкой области. «Мы ютились во флигеле с соломенной крышей, - вспоминает Тамара Николаевна. - Когда начались бомбежки, вырыли окопчик прямо посреди дома, под родительской кроватью. Набросали туда подушек, перин и, как только слышали гул приближающихся самолетов, прыгали туда. Страшно было до ужаса, но Бог миловал».

В Донбасс пришли фашисты и стали угонять молодежь - для работы на пользу «великого рейха». До поры до времени Тамаре удавалось скрываться от облав, прячась у тетки на окраине, но из гестапо передали: «Не появишься сама, угоним мать». На руках у той - двое маленьких детей. Выбора у Тамары не было, и она отправилась на вокзал. Осенью 1942 года их построили на вокзальной площади, пересчитали и засунули в «телячьи» вагоны. Там, на вокзале, она повстречала свою землячку и тезку - Кузьмину. До конца войны они не разлучались. Возможно, потому им и удалось выжить, что они постоянно чувствовали поддержку друг друга.

«Мы ехали послушные, как овцы, - вспоминает бабушка. - Чем нас кормили, как долго мы ехали, - не помню. Приехали в какой-то город. Помню, меня поразили красные перины, которые сушились на балконах. Нас привезли в жандармерию и стали распределять по семьям. Всем немцам, у кого кто-то был на войне, полагалась прислуга. Нас с Тамарой забрали две сестры. Они жили в соседних домах. Мне с хозяйкой повезло. Ее звали Марией - добрая простая женщина с грудным ребенком на руках. Жили они вместе со свекром. На мне была домашняя работа - уборка, готовка, стирка. Причем Мария работала со мной наравне и всему меня научила. До сих пор помню, как она отбеливала белье. Не кипятила, а мариновала его на солнце. Положит на траву, зальет водой и переворачивает. Очень чистое белье получалось. Первым делом она подарила мне фартук и хорошие ботиночки. Научила меня правильно хозяйствовать, подавать на гарнир копченую сливу. У меня до сих пор немецкий порядок в шкафах. Ничего плохого не могу сказать о своих хозяевах - я ела с ними за одним столом и то же самое, что и они. Немцы никогда не обижали меня ни словом, ни поступком. Однажды им пришла похоронка, к которой была приложена карта с указанием места, где убили их сына и мужа. Но отношение ко мне не изменилось. Они только говорили, что, когда закончится война - Германия разобьет Советы, поедут навестить могилку. А меня возьмут в качестве проводника. Тяжело мне было такое слушать, и тайком я, конечно, плакала».

Тезке повезло меньше. Ее хозяева оказались людьми вспыльчивыми и сердитыми. Они заставляли ее работать без роздыха, изводя придирками. К тому же там были дети-подростки, которые откровенно над ней издевались. Пару месяцев девушки прожили в немецких семьях, а под Рождество получили весточку от своих землячек, с которыми ехали в Германию тем же эшелоном. Девушки работали на фабрике неподалеку и умудрились передать Тамарам письмо. В письме были стихи, что-то вроде того, что не плачьте, девчонки, война скоро закончится, и поедем с победой домой. Безобидное, по сути, письмо сыграло с Тамарами злую шутку. Их забрали сначала в жандармерию, а потом и вовсе посадили в тюрьму. «Чистенькая такая тюрьма, - улыбается Тамара Николаевна, - удобная, с туалетом. Хозяйка на дорогу собрала мне большую коробку бутербродов и несколько пар обуви. В концлагере мне оставили только одни ботиночки - кожаные, на шнурочках. Они меня здорово выручили - все били ноги в деревянных сабо, которые выдавали узникам, а я два года проходила в крепкой и удобной обуви» . Через несколько дней девушек отправили в едва ли не самый известный женский лагерь Второй мировой войны - Равенсбрюк.

«В лагере у нас забрали вещи и повели в баню. Такая огромная комната, в которой с потолка лилась вода. Мы с Тамарой боялись потерять друг друга и почти все время держались за руки. Потом нас побрили под машинку, выдали одежду с порядковым номером на рукаве и отправили в барак. Там стояли трехярусные кровати, с которых мы каждый день по сигналу «Подъем!» в пять утра прыгали вниз для построения. Мы с Тамарой спали вместе, так было теплее. Заключенных строили по порядковым номерам, развод проводили женщины-надзирательницы. Они ходили в юбках-брюках, вооруженные нагайками и собаками. Военнопленные жили отдельно. Мы их почти не видели - на работу их не водили. Во дворе, при входе стояла огромная печь. Мы знали, что крематорий, что там жгут людей. Из печи почти всегда валил дым. Мы страшно боялись заболеть, потому что знали: главное здешнее лекарство от всех болезней - печь. Один раз моя подруга заболела, но ей быстро удалось выкарабкаться - она уложилась в отведенные для болезни пять дней».

Девушек отобрали на работу в гальванический цех на авиационный завод. Точнее, отобрали Тамару - у нее были изящные руки, а работа требовала мелкой моторики. А вторая Тамара сделала шаг вперед, попросившись работать с подругой, и ей разрешили. Девушки хромировали мелкие детали, опуская их в ванну с кислотой. Уже после войны выяснилось, что от паров кислоты у Тамары Николаевны полностью разложилась перегородка носа. Но тогда девушки радовались, как им повезло.

Контролировал работу пожилой немец, который относился к ним с сочувствием. Он проверял качество вполглаза. Видимо, сам был антифашистом, поэтому не замечал их легких попыток саботажа. А однажды на Пасху принес им два кексика, завернутых в красивую подарочную бумагу. Дарил какие-то журналы на английском. Но за время войны Тамара не то что на английском, даже на русском читать разучилась.

Тамара Николаевна не помнит, как их кормили: «Голода я не чувствовала. Не били, не обижали. И вообще за все то время, что я была в Германии, прикоснулись ко мне только один раз, когда брили голову» . После освобождения из концлагеря две Тамары работали в одной из частей, стоявших на территории Германии, - опять стирали, зашивали, готовили. Но, понятно, с другим настроем. Потом поехали домой. Ехали через Берлин, мимо Рейхстага, который весь был исписан надписями на родном языке. Домой возвращались с трофеями. Тамара - с небольшим чемоданчиком, в котором была почти невесомая шубка, несколько восхитительных платьев, пара кофточек и нижнее белье. В Польше сделали небольшую остановку, за время которой девушка умудрилась сделать себе прическу - химическую завивку.

«Может, память у меня такая счастливая, - сама себе удивляется бабушка, - может, и правда за моей спиной всегда стояли ангелы. И после войны обошли меня несчастья. А ведь для тех, кто пережил немецкие лагеря, был прямой путь - в наши». Особисты ее, конечно, тягали. Почти три года прожила Тамара Николаевна в Германии, тут и за месяц, проведенный на оккупированной территории, можно было загреметь на всю жизнь в вечную, так сказать, мерзлоту. Но она честно излагала следователям свою биографию. Раза три или пять. Как жила у немецкой хозяйки, как попала в лагерь. И прислушивалась потом по ночам, когда за ней придут. Почему-то не пришли. После войны Тамара окончила техникум, 33 года проработала конструктором на химзаводе в Константиновке. Два раза вышла замуж и оба раза - за Василиев. Обе дочки - Лида и Наташа - с одинаковыми отчествами, хоть и от разных отцов. У тех уже свои взрослые дети - ее трое внуков. Недавно она перебралась с Украины поближе к младшей, которая работает в Хоперском заповеднике вместе с зятем. В 60 лет, после смерти второго мужа, Тамара Николаевна стала вышивать иконы. За четверть века вышила их более сорока. Большинство из них были освящены и украсили несколько храмов Донецкой области и несколько церквей Новохоперского района. «Я, как принялась вышивать иконы, - рассказывает бабушка, - так опять счастливой стала. Вышиваю, и так мне хорошо - ни грустно, ни одиноко, а только светло и радостно. Жаль, что мои собственные глаза мне служить перестали, но хорошую память о себе я уже оставила».

До войны я жила в г. Ростове. Училась в новой красивой школе № 52. Участвовала в школьной самодеятельности, с 6 класса была пионервожатой. Ходили на экскурсии, в походы. Детство у меня было очень счастливое. Родители мои были простые рабочие, сестра работала бухгалтером в Ростгорстрое. И жили мы не бедно. Когда началась война, мне было 15 лет, я училась в 7 классе. Нашу школу взяли под госпиталь, а нас перевели в 43, в третью смену, с 7 до 12 часов ночи. С 12 часов шли занимать очередь за хлебом и другими продуктами. На уроках часто засыпали. Мы дети ночью в очередях, а родители готовили поесть на день, днем бомбежки не давали покоя. В бомбежку погибла моя двадцатилетняя сестра. Фашисты захватили Ростов 23 июля, а отца убили 24 июля, как мишень с пожарной вышки. Мы остались вдвоем с мамой. Фашисты стали угонять молодежь в рабство.
11 октября 1942 года шестым транспортом угнали и меня. Уже в телячьих вагонах мы складывали стихи, прощаясь с Ростовом: «Нас в вагоны посадили, двери наглухо закрыли, и прощай свободная страна». Мы надеялись, что нас освободят партизаны, было такое счастье, но этого не случилось. Жили надеждой на освобождение, верили в Победу.
Привезли нас в г. Познань - пересылочный пункт. Выгнали во двор, как рабов, как скот. Съехались помещики, хозяева, стали отбирать, осматривать. Я пряталась и не выходила на это позорное зрелище. Оставшихся нас увезли в Германию на военный завод. Поселили нас в лагере, построенном из деревянных бараков, обнесенном колючей сеткой. На работу возили нас мастера с завода. В какой стороне я не знаю, населения близко не было, видно за городом. Да мы не очень интересовались. Работали по 10 часов. Кормили похлебкой на заводе, в лагере то же и кусочек хлеба. Мы протестовали, против такого питания, но нас строго предупредили, может быть хуже. На октябрьские праздники, нам особенно было трудно. Вдали от Родины и родных. На работу шли, пели «Интернационал», - нам не дали обеда. С работы тоже пели - не дали ужина. Работала я за станком, передо мною шел конвеер с лейками с резьбою для снарядов. Я снимала, вставляла, рядом девушка ввинчивала. Кто подвозил, кто увозил, точно не помню, человек до 20 было в цеху. У станка стоял немец заливал в снаряды взрывчатку. Он нам показывал документ, выданный немецкими властями на вечное пользование землею на Украине. Когда нас привели в цех, там уже работали советские девушки с западной Украины и Белоруссии. И действовала подпольная организация. Немец часто отлучался от станка, доверял старым рабочим, они проработали вместе по шесть, восемь месяцев. Тогда была команда - быстрее девушки. И мы старались. Не заливали взрывчатку, отправляли порожние гильзы. Проработала я 18 дней. 11 ноября начались аресты. Нам троим самым молодым, мне было 16 лет, устроили побег с лагеря. До станции мы добрались ночью благополучно. Сели в первый попавший поезд. Лишь бы подальше от места. С такой целью якобы бежали от помещика. Утром нас обнаружили и отправили в гестапо. Там нас допрашивали, били резиновыми плетками, почему бежали с завода? Отвечали, что мы на заводе не были, а у бауэра. У какого? По молодости мы не были подготовлены и запутались. Нас отправили в тюрьму г. Галий. Сначала нас поместили троих в одну одиночную камеру, потом перевели в обшую. В небольшую комнатушку набили 40 человек, негде было сесть, спали поочереди. На завтрак давали стакан кофе с горелого ячменя, в обед баланда и кусочек черного хлеба. Мы думали - это конец, не выживем и не выберемся оттуда. И только чувство гордости придавало нам силы. В 16 лет политическая заключенная! Раз в день выводили нас на прогулку во двор, где можно было увидеть окна четырехэтажной тюрьмы, да кусочек неба. Были мы в тюрьме два месяца, потом отправили нас в концлагерь Освенцим, тогда он назывался Аушвиц. 15 января 1943 года, часов в пять утра мы вошли в лагерь, он был уже на ногах, лагерь был освещен, как на ладони. Вокруг лагеря стояли вышки, с прожекторами и охраной. Лагерь был обнесен колючей проволокой под высоким напряжением, везде висели фонари. Мы ничего не могли понять. Везде лежали замершие трупы во всех позах. Кое-где еще живые, что-то бормотали на непонятном языке. По лагерю передвигались живые трупы, а их били палками, куда-то гнали. Встал перед глазами ужасный кошмар. Ввели нас в большое каменное помещение, приказали снять одежду и обувь и стояли мы на цементированном полу в нетопленном помещении. Пока нас всех обстригли, а было нас до тысячи, мы так замерзли, очень обрадовались теплой бане. Нас стали загонять немки палками, под самый потолок по ступенькам. Лили воду на раскаленную плиту. Мы стали задыхаться от пара, бросались вниз, а нас палками загоняли вверх, подбавляя пару. Открыли дверь и мы бросились в душевую, где была абсолютно холодная январская вода в суровую зиму. Мы с визгом и криком прижимались к стене, а нас палками гнали под душ. В три ряда на всю длину помещения, и негде было спрятаться. Не знаю, сколько мы шарахались и метались, казалось, что не будет конца той пытки, пока нам открыли дверь. Мы бросились опять в то же холодное помещение. Там нам стали выкалывать номера на левой руке. Наподобие авторучки заправленой тушью. Мне выкололи 28735. С тех пор мы уже не знали не имени, не фамилии, мы не были люди, а скот. Никто к нам по-человечески не обращался. Все отношения и объяснения были не на языке, а на палке. Потом нам выдали полосатую робу, деревянные колодки, чулки и полушерстяную комику - кофточку. Отвели нас в барак уже часов в одиннадцать ночи. За день мы так измучились, перемерзли, целый день нас не кормили, а когда мы вошли в барак, пропала охота и жить. Это были конские кирпичные сараи, без потолка. Через черепицу дул ветер со снегом. Дверь не закрывается от снежных заносов, скрепит от ветра. Нас как новеньких положили возле двери. Конские стойла перебили досками вроде нар и загоняли по 8-10 человек. Ни матрацев, ни соломы на голых досках, два одеяла байковые и не отапливается помещение. Вот тогда мы познали весь ужас лагеря смерти. Я так кричала, звала мамочку посмотреть на мои муки и папочку звала забрать меня к себе, чтобы быстрее отмучилась. Меня никто не успокаивал, не утешал, везде слышался плач и стоны больных. А кто уже умер, стягивали с нар и ложили здесь же на проходе, до утра. Утром, когда ходячих угоняли на работу, в лагерь въезжала машина и увозила мертвых и тех, кто уже не мог встать, в крематорию. В три часа ночи нас погнали на кухню за кофем. Кипяток и горячий ячмень. Принесли 3 бидона, а в бараке до тысячи человек, мало кому попадет, а так хотелось горяченького. В пять утра нас выгоняют на цель-апэль - перекличку. Все сразу не можем выйти в одни двери, а капо кричат, гонят палками, бьют по чем попало, мы стараемся избежать ударов, все спешат, спотыкаемся через трупы, в дверях давка, кто упал - добьют капо. Капо - это старшая над заключенными, тоже заключенная, большинство немки. Им дано право бить, убивать и чем больше, тем лучше. В нашем бараке была немка капо. У нее погибло два брата в России, так она на весь барак кричала: «Русские, я за одного брата сто русских уложу». Выгонят нас на мороз, голодных, полураздетых, пересчитают и стоим мы до восьми, пока развиднется на вытяжку рук, чтобы не приближаться, не согревать друг друга. А сами заберутся в штаб лагерный и сидят в тепле и сытые. Капо в концлагере - это настоящие палачи. Тем, которые гоняли нас на работу, дают наряд, сколько человек набрать в команду. Они хватают, одна к себе тянет, другая к себе. Нас никто не спрашивает, дергают, толкают, палками бъют, а мы головы защищаем от ударов. Мы еще не понимаем всего ужаса, шарахаемся со стороны в сторону, не зная, чего они от нас хотят. Гоняли нас на работу в поле - команда «ландвершафт», зимой разравнивали бугры кирками и лопатами. В «лесвалый» - команда - таскали бревна и хворост. Зимой гоняли на торфоразработку, разбивать дома польских жителей, которых угнали в Германию. Я попала дом разбивать, целый день на холоде, кирпичи носили голыми руками. Охрана возле костров с собаками и капо, греются, а нас и близко не подпускают. В дороге только мы немного согрелись. Гоняли далеко, на колодки набивалось снега, чтобы избавиться - надо ударить одна об другую. Часто разбивались, а других не давали. Обмотают тряпьем, ноги распухнут, потрескаются, оставляя кровавый след на снегу. На третий день нас повели в мужской лагерь два километра. Фотографировали, снимали отпечатки пальцев. Когда мы выходили с лагеря, оттуда выезжали машины бортовые набитые людьми, до того набиты, что головы лежали на бортах, на головах сидели. До того худые и слабые - не могли стоять. Они прощались с нами: «Прощайте, девочки!». Их везли в крематорию, и они знали. Кормили нас 1 раз в день. После работы, в бараке похлебка и кусочек хлеба напополам с опилками. Уже когда я была в музее Освенцим, тогда я узнала, что мы получали 27 колорий в день, а положено 480. Сразу слабели, заболевали. К тому же еще вши заедали. На работе били нас, чтобы мы не искали вши. Без конца слышны выкрики «арбайт – лес». А с работы придем уже темно. В бараке света не было, кто-нибудь достанет свечку и лезем искать вши, а что увидишь на серой робе. В воскресенье на работу нас не гоняли. Один раз пересчитают, обед получили и беремся за вшей. На восемь человек давали нам два одеяла, ложились на голые доски, прижимались друг к другу, а с одеял на лицо сыпались вши. Каждая запасалась по два голыша, брали вши щепотками и голышами били. В лагере умирали от тифа. Ко всему этому ужасу, нашей охране и капо, давали план: сколько убить человек за день. Выбирали жертву, начинают придираться, травить собаками, добивали до смерти. После работы несем трупы на полках в конце колонны. Помню я шла в первом ряду другой колонны, чего-то остановились, а женщина на носилках еще живая, подняла голову, вся избитая в крови, а капо, как ударит ее палкой по лицу, кровь так и брызнула на меня. Нам перевели один разговор между охраной, хорват спрашивает немца: «Неужели вам не жалко, ведь это же люди?» Немец отвечает: «Если бы я, хоть на минуту представил, что это люди, я бы с ума сошел». Нас били, убивали, это была фабрика смерти. Четыре крематория день и ночь пылали, сжигая человеческие жизни. А мы рассыпали по полю пепел, как удобрение. Иногда привезут почти не пережженный, так и лежат кости на дорогах. Вся лагерная территория усыпана человеческими костями. Ночью слышим, въезжает в лагерь машина, а нас, как в лихорадке трясет. Знаем, к какому-то бараку подъедет, и за ночь всех вывезут в крематорий. Часто делали отбор. Идут команды с работы, а немки стоят с палками в два ряда возле ворот. Нас пропускают по одному. Мы бежали по этой шеренге, а они палками бьют, кто упал, тут же бросают в машину и в крематорий. А возле ворот духовой оркестр играет марш и провожая на работу слабых, больных, и встречая с трупами. Иногда наш лагерный врач, проходил во время цель-апэля каждую прощупывал взглядом. На кого укажет пальцем – выходи, это в крематорий. Стоишь и дрожишь от его взгляда, смотреть на него страшно. Одна из нас троих умерла. В лагере воды не было. За двадцать месяцев один раз нас купали в декабре, выгнали всех с бараков, здесь же бросали нашу одежду в машину дезинфекцию делали, мы стояли совсем нагие на холоде. Нас отобрали 30 человек и погнали на работу к помещику. Поработала я дней десять и заболела. Высокая температура, бред. Меня уводили с лагеря. То ли капо привыкла, то ли молодость, но на работе меня не била и разрешала полежать, это было в конце марта. А однажды отвела меня в лагерную больницу. В лагере была больница, столько было больных, трудно было попасть. А капо хватали от больничных ворот и гнали на работу. Я помню, в больнице чем-то намазали мне голову, шею и под руками. И вши полезли по лицу, я отмахивалась от них. Во время болезни я не могла их уничтожать, они разъели мне шею и под руками, меня положили на третий этаж нар, а на первом кто был без сознания, крысы съедали заживо. Не знаю, сколько я была без сознания, а когда пришла в себя, в ногах у меня лежали две полячки, на одних нарах трое. От высокой температуры язык и губы потрескались, кровоточили. На работу давали редкую похлебку, а в больнице кашу. Утром и вечером стакан чая. Воды нигде не было. Было очень мучительно, ждать с утра до вечера, с вечера до утра 1 стакан чая. Все время бредишь водою, снится вода. Везде стоны: «пить, воды». Лечения абсолютно никакого, только на работу не гоняли. Русская женщина родила мальчика. Врач пришел, взял за ножки ударил головкой об нары и бросил. Это было ужасно. До сих пор не могу забыть душераздирающий крик матери. Не суждено было умереть от тифа. В лагере был барак с детьми. На работу их не гоняли. Когда я побывала в музее Освенцим, узнала: дети были больше близнецы, служили для лагерных врачей, как эксперимент. Немцы хотели, чтобы немки рожали двойни. Многим не было пяти лет. Из трех тысяч, освободили 180 детей, как они могли выжить в этом аду. С больницы я попала в команду ландвер-шафт - полеводческая. Сажали, убирали картофель, убирали рожь, ячмень. Летом мы не так испытывали голод. Ели все, что можно было жевать: сырой картофель, сухой ячмень, траву. Я опять заболела. В 1944 году, летом, мы мучились от жажды. Воды нигде не было в лагере, только на кухне, а там были немки, и доступа нам не было. Когда вели нас на работу, в кюветах вода, некоторые бросались с котелками, на них травили собак. На работу привозили воду, давали норму. Летом мы задыхались без воды. После болезни меня направили в команду при лагере дезинфицировать одежду снятую с узников. Тогда я увидела еще одно ужасное фашистское злодеяние. Лагерь Освенцим имеет форму буквой «П». По одну сторону два рабочих лагеря, по другую два лагеря - Ц - еврейский и фамилийный, цыганский. Между лагерями въезжал состав с узниками. Тогда по лагерю бегают капо, загоняют всех, кто в лагере, в барак – «лагерь руэ и блок – шпереи», в лагере тишина и бараки на запоре. Мы работали в помещении напротив окна, все видели. В 1944 году фашисты особенно уничтожали евреев и цыган. Выгоняют из вагонов, вещи бросают в кучу, а их выстраивают по пять. А посреди дороги стоял лагерный врач Менгем, длинный в перчатках. Мимо него проходят обреченные, а он рукой показывает: кому в лагерь, кто помоложе на работу, а стариков и женщин с детьми направляет в крематорию. Один представительный пожилой мужчина, остановился возле врача и показывает ему документы, наверное, заслуги или ученость. Немец посмотрел все внимательно, отдал ему документы и направил в крематорию. А он снял шляпу и кланяется ему, благодарит. Им говорили, что везут работать на фабрику. Со стороны крематорий имел вид фабрики. Столько везли обреченных, что не успевали сразу сжигать, отправляли их в лагерь Ц и Фамилийный. Через проволоку все видно, в лагере полно народу, играют дети. Иногда выйдешь с барака ночью, а с еврейского лагеря гонят голых женщин и детей в крематорий. Идут, зная куда, без крика и шума. Не у кого молить помощи, одни палачи, конвоиры да собака. 30 км, лагерная территория, никто не услышит, никто не увидит. Фашисты не успевали сжигать в газовых камерах людей. Возили из лесу дрова и перекладывали трупы задушенных газом людей, обливали горючим, поджигали огнеметом. Военнопленных советских, хилых, бросали в ров и закапывали. Кровь ручьем бежала с холма могилы. Ужасались откуда с костей и кожи еще столько крови. Все злодеяния они делали с великой тайной. Думали, нас - очевидцев уничтожат, и мир не узнает правды об ужасах лагерей смерти. К нам придирались, если услышат: «крематория». Но однажды большая радость потрясла весь лагерь. У нас было два рабочих лагеря. Один полностью гоняли на работу, а в другом были кухня, больница, барак разнорабочих и меня перевели в дезинфекционную команду, жила в этом же бараке. А подружки мои остались в другом лагере - через ворота. Ворота не закрывались днем, только стояла капо и не пускала с лагеря в лагерь. Но мы ухитрялись пробежать на часок повидаться. Однажды наше начальство забегало. Ждали каких-то представителей с Берлина. Это было в июне 1944 года. Я подошла к воротам, а тут едут легковые машины с немцами высокие чины. В это время одна русская пробегала в тот лагерь. Капо схватила ее и давай бить палкой. Машина остановилась, вышел немец спросил, за, что она ее бьет? Та ответила, а он говорит «А какая разница? Лагерь-то общий», и ударил ее в лицо. Мы так удивились, такой чин, немец и заступился за русскую. Побывали они в лагерном штабе, проверили, пересмотрели документы и уехали. А вскорости, приехали еще представители с Берлина. Какой был переполох! Охрана переполошилась, послали погоню, но тщетно. Это были партизаны. Мы так обрадовались, если мы не выживем, то за наши муки и страдания узнает весь мир. Мы все были обречены, в наших документах ставили две буквы – «возврату не подлежит». Это приговор - означавший более страшное, чем расстрел. Когда я была в 1979 году в музее Освенцим, экскурсовод говорила: самый страшный лагерь из лагерей смерти - это Освенцим. В лагерях смерти, погибло более 10 миллионов человек. В лагере смерти Освенцим более 4-х миллионов было замучено и сожжено. Не многим выпало счастье вырваться с этого ада.
19 июля 1944 года приехал с Франции вербовщик, надо было отобрать пятьсот человек с 18 до 30 лет. Мне в Освенциме исполнилось 17 и 18 лет. Я очень обрадовалась, когда на меня указали выходить со строя. Переодели нас в полотняные платья и фартучки. Обувь мы выбирали в сарае, там ее тысячи пар. Дали нам одну булку хлеба на три дня. Мы ее сразу съели и ехали без еды и воды, в битком набитом телячьем вагоне, наглухо закрытом. Когда нам приказали выходить, мы падали от слабости. Шли в лагерь, поддерживая друг друга. В лагере нас покормили сразу и отвели в бараки. Здесь нам показался рай. Сразу мы вымылись, нас тщательно продезинфицировали. На каждого одни нары, соломенный матрац и байковое одеяло и вшей не было. Три дня нас не гоняли на работу, очень были слабые. Потом нас повели на работу через весь город, по 30 человек, под усиленной охраной - конвой с автоматами и собаками. Все останавливались, смотрели на нас, худых, истощенных и все плакали от жалости. Ведь всем нам было по 18 и немного больше двадцати лет. За тридцать в Освенциме не выживали. А мы плакали, что столько пережили, перестрадали, сколько потеряли загубленных друзей. А люди живут, ходят без конвоя, даже улыбаются. А мы всего того лишены, только голод, холод, побои. И не знаем, что еще ждет нас впереди. Пригнали нас на военный завод. Обтачивать ржавые гильзы, не знаю зачем. Станок не выключался, надо было умело, быстро вставить гильзу, чтобы резец снял ржавчину. Нас обучали мастера-французы. Нас когда пригоняли на работу, мы всегда находили то яблоки, то кусочек хлеба. Это французы оставляли для нас с большим риском. Ведь им не разрешалось с нами разговаривать. На первой неделе работы неудача. Неумело вставила гильзу, она не попала во вращающийся винт, затарабанила в станке. Я схватила гильзу, а резец меня по пальцам, мастер-француз выхватил мою окровавленную руку и в медпункт. Меня освободили от работы. Я находилась в лагере. В 1944 году англо-американцы начали наступление.
15 августа ночью нам выдали по булке хлеба и угнали с лагеря. Шли мы всю ночь. Когда развиднелось, мы увидели, что нас заключенных гнали в конце колонны, а впереди армия с орудиями отступала. В конце дня налетели американские самолеты со звездочками на крыльях, только белые и начали бомбить колонну. Все бросились врассыпную. А мы, куда глаза глядят, назад - подальше от конвоя. Было картофельное поле, мы ползком от взрывов. А когда мы остановились, было уже темно, только в стороне еще что-то рвалось и горело. Шли мы всю ночь, набрели на яблоневый сад, наелись и полные фартуки нарвали, про запас. Шли, и не верилось, что нет конвоя, не лают собаки, нет капо. Зашли втроем на кладбище, обошли, посмотрели, какие у них памятники, какая чистота, было лунно. И не было страшно, после Освенцима. К рассвету подошли к деревне. Побоялись заходить, залезли в солому и уснули. Сутки сидели в соломе. Яблоки кончились, мы пошли в село, хотя боялись полиции. Полиции не было, мы стали проситься к французам на работу за харчи. Одну взяли, а я просила Галю не бросать меня, кто возьмет меня на работу с больной рукой. Водили нас дети от дома к дому. Но видно у них тоже не было лишнего, нас не брали. Уже темнело, мы залезли в гумно на ячмень скошенный, думали: переночуем, утром пойдем в другое село, может, кто возьмет. Мнем ячмень и едим, а дети смотрят. Потом разбежались. Принесли нам яичек, хлеба, картошки, яблок. Дети знали, что мы русские, а с какой любовью и вниманием целый день водились с нами, только не знали, что мы голодные. Очень хотелось есть, и такого изобилия пищи мы давно не видели. За нами пришел старик, забрал к себе. Зашли в дом, они ужинали. На столе самовар, белый хлеб, порезанный тоненькими кусочками, варенье. Нам налили по два стакана чая и по два кусочка хлеба. Спрашивали, еще? Мы отказались, стыдно, хотя съели бы по булке. Спали мы на сеновале в сарае на белых простынях и очень жалели, что у нас забрали продукты. Очень хотелось есть. Прожили мы у них двое суток. Семья у них была: отец 72 года, его сестра 74 года, сын Макс 36 лет, его жена Анна и сынишка 9 лет. Нас познакомили с их матерью. Она лежала в спальне больная, вся красная, кое-где белые пятна. У них была своя мельница. Галя помогала по дому, а я одной рукой, крольчатники чистила. Макс говорил: «Гитлер Kaпут, скоро домой уедите». На второй день вечером Макс пришел и говорит: «Американцы отступили, немцы вернулись, повесили приказ, кто не выдаст заключенных - тому смерть». Я, наверное, побледнела. Нас стали успокаивать. Поужинайте и на сеновал, скоро Гитлер капут. Еще не сели за стол, зашли немцы. Нас стали бить прикладами, а на них кричать: зачем они нас переодели и приютили. Мы переодеваемся, а французы плачут, как за родными. Мы были не живы, не мертвы, а нас бьют. Дали нам большую булку белого хлеба и кусок сала. Немцы у нас забрали, мы только вышли за село. А там уже было 36 человек, выловили. Всего убежало 80 человек. Нас привезли в концлагерь Равенсбрюк. И началось все сначала: побои, голод, холод, цельапэль. Только не было крематории, это не так угнетало. Работа там, в основном, раскорчевывали пни.
В Равенсбрюке я видела жену и дочь Тельмана. Относились к ним в лагере с уважением. Близкого знакомства я не искала, стеснялась. Да и не думала, что когда-либо, коснется разговор о них. Не знали, что еще будет с нами. А слышалась уже далекая канонада. Хотя тайно узнавали радостные вести, что фронт уже близко. Да и отношения со стороны конвоя и кaпo изменились. Не стали нас так бить. Воды в Равенсбрюке было вволю. Можно было умываться.
А с питанием совсем было последние месяцы плохо. Доставки не было. Нам давали 100 грамм хлеба и кружечку вареной крапивы без зажарки и картошки. На работу нас уже не гоняли. Вылезем с бараков и лежим. От голода начали пухнуть. Мы уже не
могли подыматься на нары от слабости. В конце апреля, ночью нас всех выгнали отступать. На ночь загоняли в сараи. Иногда мы в сараях находили сырые буряки и картошку. Шли, поддерживая друг друга, сил не было. Кто падал, того пристреливали конвоиры, это приказ. По дорогам лежали трупы, никто их не убирал. Немцев - жителей почти не было - убегали. Однажды нас загнали на ночь в сарай, на воротах два немца охраняли. На рассвете моя подружка меня разбудила, говорит: «Я зашла за сарай и вернулась, а немцы спят. Иди, за сараем рожь и лес видно, а за тобою Дора, потом я». Мы тихонько вышли, доползли до леска, и пошли назад к фронту. Подошли к селу, заходить побоялись и нигде никого на дороге. Очень хотелось есть. Зашли на картофельное поле, выкапываем руками, зубами чистим и едим. Смотрим, едет к нам мужчина на велосипеде. Мы не убежали, мы не были в полосатой робе, а в платьях с крестами на спине, масляной краской. Сидели - крестов не видно. Вера с Харькова немножко говорила по-немецки. Это был француз, мы ему рассказали кто мы, он дал нам плитку шоколада и коробку изюма. Посоветовал нам: за леском усадьба помещика, у него работают пять русских девушек и четыре француза, они вас приютят. Скоро Гитлер капут. Нас накормили, помылись, переночевали. А утром девушки сказали, чтобы мы уходили в лес. Помещик еще не эвакуировался, вдруг заявит кто вы, нас расстреляют. Говорят: «Мы картошку садим, берите ночью, а воду мы вам будем носить». Мы ушли с удовольствием, мы видели, как они боялись за лишнюю обузу. Дали они нам мешочек соли и спичек. В обед они принесли нам в двухметровой банке супа и банку воды и больше не приходили. Днем мы видели русские, немцы и французы сажали картошку. А ночью мы ходили, брали с кучи, а днем пекли, варить не было воды. Очень хотелось воды, К русским не обращались из-за гордости, они знали, что мы без воды. Сами пошли искать по лесу. Вода была зеленоватая от плесени, в воронках из-под бомб, но пить можно. Мы ко всему привыкли. Однажды нас посетили французы и принесли ведро вареной картошки. Мы не признались, что воруем и едим картошку вволю. Французы нам сказали, что фронт уже совсем близко. Мы и сами слышали орудийную стрельбу и взрывы. Мы так радовались каждому взрыву, нашему освобождению. Мы далеко в лес боялись углубляться. Наносили хворосту, наложили повыше угольником и постель с хвороста сделали. Ночью было очень холодно. Мы разгребали жар и садились кружком грелись. 30 апреля 1945 года смотрим, через хворост по картофельному полю к леску движутся немцы. Идут и пушки везут и кухню. А тут налетели наши самолеты, и давай лес обстреливать. Сколько было радости, за сколько лет увидели наши советские самолеты с красными звездочками на крыльях. И никогда, кажется, так не было страшно умирать, погибнуть от своих, столько перестрадав от немцев. А самолеты заходят, да строчат, а пули свистят, и спрятаться негде. Смотрим, немцы бегают, суетятся. Мы решили, что будет, но идем к усадьбе помещика. Пройти почти мимо немцев и выходить из леса было очень страшно, другого выхода не было. Мы прошли, никто нас не остановил, да мы не смотрели в их сторону, а им, наверное, было не до нас. В усадьбе никого. Мы вошли в первую попавшую комнатушку. Догадались - французское, две кровати на четверых и на лавке ведро вареной картошки, наверное, нам приготовили в лес, да не успели, угнали в эвакуацию. Нашли в столе шкурку с поросенка. Сдираем жирок и едим с картошкой. А тут началось наступление. Смотрим, с леса немцы бегут. Как начали снаряды рваться, мы отошли от окна. Кажется, горела земля и небо. А мы стояли, прислонясь к стене, в ожидании чего-то великого, даже не было страшно. Вдруг, слышим, сквозь взрывы и грохот, крики, и въезжает танк наш советский, и солдаты бегут наши родные и кричат: «Ура!». Мы выскочили, бросились на шею, первому попавшему, кричали от радости, плакали, целовали. Они нас успокаивали, оттягивали от себя, были грязные, потные. Наверное, не первых они таких мучеников освобождали. Передовая ушла дальше. Пришли наши другие, расположились на ночь в усадьбе. Расспрашивали нас, удивлялись, до чего можно довести человека, кожа да кости. Три дня проходили через усадьбу наши. Потом вернулись немцы рабочие, которые работали у помещика. Солдаты согнали помещичьих коров 36 штук, они давно были не доены. Они сами их раздаивали и нас городских учили. Когда вернулись немцы, стали нас отпаивать молоком. Наши освободители оставили нам множество продуктов. Консервы рыбные, тушенку, сухарей, сахару. Убили нам кабанчика, их бросил помещик не мало. Прожили мы в усадьбе 14 дней, потом комендант прислал за нами машину. Отправили на сборочный пункт. Там было восемь тысяч человек, жили в лесу, в бывших немецких блиндажах под сильной охраной. Прошли мы там проверку особого отдела. Они очень удивлялись, что мы неделю жили в лесу, три измученные девчонки, когда леса кипели фашистскими мстителями и власовцами. Выдали нам хорошие документы, нас было только три концлагерниц на восемь тысяч. Прожили мы на сборочном пункте два с половиной месяца. Ждали отправки на Родину. Кормили нас супом и кашей, только пахло керосином. Немцы налили керосина в постное масло. Кто лучше жил, плакали, не ели, а мы рады были, что кормили вволю, да радовались, глядя друг на друга, как мы полнели. Потом нас троих концлагерниц отправили в Берлин на колбасную фабрику. Там были все свои. Директор фабрики был капитан, кладовщик, шофера - все были наши, военврач и повара, только немцы были мастера, да рабочие. Мы обрезали мясо от костей. Работа легкая, зато питались, птичьего молока только не было. Когда нас привезли и взвесили, у меня было 53 кг. Это уже после трехмесячного освобождения, а через два месяца на колбасной фабрике у меня было 72 кг. Мы все просились на Родину, но не было приказа. Тем более, что мои подружки уже получали письма из дома. Вера с Харькова и Дора с Винницкой области. А я ни одного письма не получила с Ростова, и неизвестность меня еще больше мучила. Однажды нам объявили, что желающие могут ехать на Родину, мы с радостью бросили все блага и, как мы мечтали: «Я с германской землей не прощусь, а на Родину, к родненькой маме, хоть пешком, но скорее примчусь». Как мы были рады, как мы ждали этого дня. И вот, 5 октября 1945 года, ровно через три года, я в Ростове. Где мы жили - и места не осталось, все сгорело от зажигательных бомб, маму забрал брат на Кубань в ст. Петровскую. По возвращению, забрал меня к себе и к маме. О нашей встрече с мамой и так ясно, сколько было радости, и сколько было слез, когда я рассказывала, что я выстрадала. А маме тоже было нелегко от неизвестности обо мне. Поступила я в швейную. Время было трудное, учиться не было возможности, да и вечерней школы не было. Работала в КБО бригадиром верхней одежды, а с 1974 года работаю в Райкиносети кассиром. Смотрю я на своих внучат - их трое, и радуюсь их счастливому детству. И вспоминаю тех замученных деточек в Освенциме, страх и ужас в их глазах. Память цепкая, никто не забыт, ничто не забыто. И без конца повторяешь: хотя бы не было войны, хотя бы не повторился Освенцим. Пусть над детьми всей планеты, будет всегда светить яркое солнце и чистое небо.

11380 30.10.2014

В распоряжении редакции оказались воспоминания узника ГУЛАГа. В 1937 году 20-летний студент был осужден по 57 статье и отправлен в Вятлаг. Согласно воле автора, мы не раскрываем его имени

В распоряжении редакции оказались воспоминания узника ГУЛАГа, записанные в 80-е годы прошлого века. В 1937 году этот человек, 20-летний студент житель Свердловска, был осужден по 57 статье и отправлен в Вятлаг. Согласно воле автора, мы не раскрываем его имени.

В конце 1937- начале 1938 года в Вятлаг один за другим прибывали эшелоны заключенных. Среди них был и я.

Открылись ворота и мы вошли в зону. Один из нас немного замешкался на входе, за что получил от охранника пинок: «Не отставай, вражина!»

Перед нами стоял нарядчик. От этого человека напрямую зависело благополучие заключенного. Это был молодой парень, осужденный по бытовой статье, был он в дубленом полушубке, в добротных валенках, весь какой-то чистенький и весьма довольный собой.

— Шпана политическая! Враги народа! А ну за мной в палатку! На исправление и перевоспитание.

И мы двинулись за ним.

Территория лагпункта показалась нам странной – после вырубки леса она была вся в пнях различной высоты, исключение составляли две расчищенные площадки по обеим сторонам. Впереди шел нарядчик, за ним, обходя пни и ковыляя, тянулась наша цепочка. Идти по плотному снегу, смерзшемуся со мхом было не так легко. Из палатки, занесенной снегом, доносились приглушенные голоса. Распахнулись двери, и мы по одному стали входить.

На нарах среди дыма и чада сидели люди в зимних лохмотьях, этап, прибывший из Перми. При нашем появлении они вскочили со своих мест и, окружив нас, наперебой стали задавать вопросы. В палатке были те же пни, что и по всей территории зоны, только снега нет. На полу – покров мха, стены – брезентовые, окон – нет. Сплошные двухъярусные нары на всю длину палатки с широким проходом посередине. При входе и в противоположном конце горело по фонарю «летучая мышь». Обогревалось помещение с помощью двух железных буржуек. В конце прохода стоял простой стол, сбитый на крестовине. Подойдя к столу, нарядчик сел на пень, закурил, и не спеша начал записывать профессии прибывших. Узнав, что среди нас оказалось много железнодорожников, начетчик махнул рукой и сказал, что это пока ни к чему: «Железной дороги еще нет, а когда будет, вы все передохнете! Утром после подъема - все на лесоповал».

В палатке не было бака с водой для умывальников, для питья растапливали снег. Туалет был наскоро сколочен из пяти досок и находился рядом с палаткой, антисанитария в нем, да, впрочем и в самой нашей платке была жуткая. Постельных принадлежностей не выдали, спали в том, в чем ходили днем. На стенах изнутри палатки не таял иней. Отогреться можно было только сидя у самой печки.

Утром следующего дня, когда было еще совсем темно, нас разбудил глухой звон. Били молотком в кусок рельса. Мы все слышали эти звуки, но не поднимались. Лежали на нарах, прижатые друг к другу, боясь пошевелиться, чтобы не упустить тепло. Так прошло несколько минут. Вдруг в палатку влетел человек с палкой и набросился на тех, кто не успел подняться, нанося удары, куда попало. Позже мы узнали, что это был молодой начальник лагпункта Гребцов.

— Ишь, разлеглись, как баре! Давно подъем! Лес заготавливать надо, а они – дрыхнут!

Все, зашевелились, поднялись и побежали, стараясь избежать встречи с начальником и его палкой. При перебежке к выходу я получил чувствительный удар по спине. Мы выбежали из палатки, но не знали, куда бежать дальше и что предпринимать. До развода оставалось еще время. Надо было получить свою пайку хлеба и миску баланды. Но где? У кого? В первый день в лагере порядков не знал никто, и никто нам ничего не пояснял. Чтобы не задерживать развод и не вызвать снова гнев администрации, мы решили идти к воротам лагеря. Нарядчик велел построиться по списку, хотя знал, что мы идем голодные.

За воротами нам выдали инструмент – лопаты, пилы, топоры и конвой повел нас в зону оцепления.

Зона оцепления представляла собою лыжную трассу, опоясывающую лесосеки, на которых валили лес и обрубали с деревьев сучья. Именно здесь, в зоне оцепления, и работали все бригады лагпункта. Лыжную трассу по периметру охраняли военные посты с собаками, они располагались в пределах видимости друг друга, постоянная связь между ними осуществлялась с помощью лыжников.

Нас повели цепочкой по тропе в глубоком снегу. Путь был тяжелым, часто приходилось расчищать снег лопатами. После часа пути мы устали, но нужно было валить лес. Конвой остался при нас и следил, чтобы не разбредались по лесосеке. Мы сели отдыхать прямо на снег. Подошел руководитель лесоповала и объяснил, что нужно валить деревья диаметром не менее 20 см, и пни оставлять не выше 30 см. До конца дня требовалось повалить не меньше двух десятков деревьев, разделать их на хлысты, обрубить сучья, очистить площадку от сушняка и сжечь его.

Отдохнув, приступили к работе. Отсутствие навыка обнаружилось сразу. Зима была снежная, сугробы в высоту доходили до метра и более. До каждого дерева приходилось лезть через сугробы. Мы извалялись в снегу, насквозь промочили одежду и обувь. Снег с деревьев летел нам на головы. А были мы во всем домашнем, одеты не для лесоповала, без валенок и бушлатов, без ватных штанов. Даже перчатки были не у всех, большинство обматывало руки тряпками. Таков был режим и уклад жизни лагеря, на уничтожение.

Лес валили поочередно те немногие из нас, что были посильнее, более слабые рубили и носили сучья. Работали не по принуждению, а сами, насколько хватало сил, уклонистов и погоняльщиков в нашей бригаде не было. Пилы были плохо наточены, их заедало, чтобы вынуть пилу, приходилось приседать на корточки, зря теряли много сил. С большим трудом свалили несколько деревьев и вскоре вымотались совершенно.

Голодные, пили мы «чай» из заваренной хвои без хлеба. Хлеб начальник лагпункта Гребцов выдать не разрешил. Все время сушились на огне у нескольких костров. Развесили одежду, портянки, сидели возле разложенной обуви и обогревали себя, зная, что в палатке в мокром можно замерзнуть. Конвой помалкивал и не вмешивался.

Потихоньку подрубали сучья. Подносили сушняк, поддерживали огонь костров. Но главная работа, валка леса, не двигалась. И это нас смущало. Так прошел первый день на лесоповале. Сняли нас всех по сигналу. Быстро вечерело. Конвой нас торопил, подгонял и покрикивал: «Сзади подтянуться! Не растягивайся!» Наконец, мы дошли. За забором обозначился контур лагеря, особенно ярко фонари освещали площадку возле домика вахты. Одному из нас перед вахтой стало плохо, его взяли под руки и так довели до зоны. Конвой ушел греться на вахту.

Вышли нам поперек дороги, всех прощупали, прохлопали с боков и по спине, промяли одежду – не несут ли чего? Ничего запрещенного не нашли, пропустили на зону. Ослабшего сдали в санчасть. Санчасть, впрочем, была понятием символическим – одно название, зато очередь, выстроившаяся к ней на морозе, была живая и достоверная.

Голодные, побежали мы в столовую, получили недоданный утром хлеб и съели горячую баланду, кое-как удовлетворились на время.

В палатке мы узнали, что наши нары Гребцов приказал после развода облить водой, чтобы к нашему приходу образовалась тонкая корка льда. Месть за долгий «барский» сон. Чтоб не залеживались!

Вместо отдыха нам пришлось сгребать лед и промокать мхом мокрые нары. Досуха вытереть, конечно, не удалось. Легли на нары, в чем были, в чем работали, другого выхода не было. Шапки тоже не снимали, она служила для тепла и вместо подушки.

На следующее утро после удара о рельс многие из нас повскакивали, другие – не спешили, потягиваясь спросонья, собираясь с мыслями. Прерывистый звон был слышен далеко, он не давал права не встать, грозил наказанием. Снова, как и вчера, раздался оглушительный голос Гребцова, изрыгающий ругательства и угрозы. Снова Гребцов остервенело лупил палкой опаздывающих. Все стали выбегать из палатки, благо одеваться было не надо – все было на нас. Все собрались в столовой. Получили пайку хлеба, заправились баландой и стали ждать развода.

Поднимался Гребцов рано. Еще до сигнала он выходил из дома. Его путь по зоне отмечался воплями избиваемых, побоями криками, матерщиной. С ЗК он не разговаривал, а рявкал на них по-собачьи. Боялись его все страшно. Он никогда не улыбался и всегда смотрел в упор злыми глазами. Он ненавидел нас, «врагов народа», «агентов империализма». Гребцов не был таким от природы, так его воспитали. Постепенно спускался он по ступеням – от человека до жестокого и свирепого зверя.

Вечером, придя с лесоповала мы опять обнаружили свои нары политыми водой, они уже успели слегка заледенеть. Снова мы выскребали наледь и собирали влагу с горбылей с помощью мха. Но на этот раз под видом топлива для печек в нашей палатке мы принесли с собой из леса сосновые ветки. Эту хвою мы положили на нары и легли на нее. И надо сказать, что весь остаток февраля не забывал нас Гребцов, мстил за то, что пару раз мы не были на ногах к его приходу. Это проклятие с нас было снято только к марту. То ли Гребцов устал, то ли решил, что мы искупили свою «вину».

Вещи

Время шло, а наши вещи, сданные на пересыльный пункт, все не появлялись. Ходили, узнавали, безрезультатно. Разные причины нам высказывали. Так прошли еще недели две. Стали ходить надоедать каждый день. Все без толку. Дали нам день отдыха, но он был не для нас, начальству нужно было проверить наши личности, на это ушло полдня. Мы стояли строем на морозе, пока не сошлись данные подсчетов. Затем нас отпустили. День клонился к вечеру и мы всем составом этапа, за исключением пятерых человек, пришли на вахту, где находился Гребцов и попросили принять меры к ускорению выдачи вещей. Стали полукругом. Вышел начальник лагеря, Гребцов, ничего толкового не объяснил, только сказал: «Когда прибудут, получите все на вахте».

Один из нас, стоявший поближе к нему, сделав шаг вперед, выразил возмущение от всех нас и пригрозил ему жалобой на имя прокурора, сказав, что советская власть справедливая и привлечет его к ответственности. От этих слов Гребцов взорвался и приказал дежурному вахтеру:

— А ну-ка, покажи им советскую власть! Покажи им ответ прокурора!

Вахтер умелым движением поставил жалобщику подножку, так что тот свалился на деревянный настил под громкий смех начальства.

— Идите. А то посадим в кондей (штрафной изолятор), будете знать, как жаловаться – пригрозил Гребцов.

И мы ушли. Что мы могли сделать?

— Разве можно так поступать по закону? Неужели им все просится?! – с волнением возмущались мы.

Дней через шесть после этого случая – это было на 18 день прибытия нашего этапа, привезли наши вещи. Нарядчик после работы оповестил нас. Все собрались у вахты, где под фонарем были свалены в кучу сумки, узлы и чемоданы. Я нашел свой чемодан с оторванной крышкой. Внутри был единственный предмет – галстук. Теплое белье, брюки, шарф, перчатки, зимние ботинки – все исчезло. У других тоже пропало все сданное. Кое-какие вещи валялись среди привезенного, но определить, чьи они мог только сам хозяин. Большинство наших чемоданов были измяты и изуродованы.

Некому было высказать свое возмущение, из администрации никого не было, всем верховодил нарядчик. Да и какие можно было предъявить требования, вещи у нас принимали без описи, они должны были следовать за нами вместе с этапом. Мы ждали теплых вещей, надеялись на получение необходимого, личного, своего, а теперь остались ни с чем, раздетыми.

При отправке нашего этапа из Свердловской тюрьмы, деньги, имеющиеся у нас на счетах, выдали на руки. После вынесения приговора разрешалось зачисление переводов из дома, с предприятий переводили недополученную зарплату, таким образом, у каждого из нас на счету была какая-то сумма, и в Вятлаг мы прибыли при деньгах.

В лагере питание здесь было скудное, хуже, чем в тюрьме. Сразу сели на 300 граммовую выдачу хлеба с миской баланды в день. Это при ежедневной изнурительной физической работе в лесу в неподходящей одежде. Настали для нас страшные дни голода, все время думалось о хлебе. В Вятлаге процветала торговля, первое время, когда у нас в карманах еще были деньги, уголовники, атаковали нас, как саранча. Зная, что мы голодаем, они предлагали за деньги и одежду брать у них пайку хлеба с баландой, и мы вынуждены были это делать. К весне многие из нас умерли от голода и холода.

Вахтер

Новости Вятлага узнавались на вахте. Здесь было и лобное место лагпункта, на котором зачитывались распоряжения, произносились угрозы, производились обыски, передавались приказы. Тут же, на вахте выставлялись для обозрения трупы заключенных, убитых якобы при попытке к бегству, которые специально для этого привозили с лесосеки. Здесь с помощью медработников юридически оформлялись акты на списание этих жизней. Постоянным автором и составителем этих актов по убийству «бежавших» был старший вахтер. Его фамилию я помнил долгие годы, но теперь, за давностью лет забыл.

Страшным и жестоким человеком был этот вахтер, молодой краснощекий мерзавец, живой, активный и быстрый, как детский волчок. На разводе он мог пнуть заключенного, который показался ему смешным или странным. Мог прикладом сбить человека с ног безо всякого повода и, свалив его на землю, держать над упавшим винтовку, не давая подняться. За малейшую провинность он ставил человека по стойке «смирно» и не отпускал, пока тот не получал сильное обморожение. Вахтеру доставляло наслаждение наказывать, ощущать силу своей власти и видеть унижение.

Произвол на вахте совершался силами одного человека, этого самого вахтера. Другие охранники не злобствовали и ничего подобного не совершали, как бы передав монополию на подлости одному человеку. Когда с лесосек привозили убитых, вахтер сам себя наделял властью и становился главным организатором и распорядителем зрелища. Все подчинялись его воле. Он, как мясник в лавке, с помощью двух других вахтеров раскладывал трупы на видном месте, обязательно на спину, чтобы были видны лица, чтобы кровь убитых бросалась в глаза. На вахте трупы лежали день-два, затем поступали новые, и все повторялась. Непрерывная смена мертвецов на вахте, один за другим.

Два раза в день мы проходили мимо убитых людей. Со скорбью и жалостью осматривали их и боялись, молили судьбу не оказаться самим в таком положении. Вахтер отлично знал, что убежать зимой с лесосеки, окруженной лыжной трассой, невозможно, но неизменно продолжал готовить свои инквизиторские представления. Вахтер знал, что утром на работу выгоняли всех подряд, не разбирая, кто болен. Больных, нуждавшихся в лечении, гнали на работу вместе со всеми и заставляли валить лес – в снегу, в худой одежде и плохой обуви. Люди, которые были так истощены, что не смогли работать, получали пулю в лоб, а после смерти были выставлены на позорище.

По узкой тропе между сугробов ЗК шли гуськом, таща тяжелые инструменты. Часто в дороге кто-то вдруг занемогал, резкий перелом в самочувствии, одышка и сердцебиение не позволяли двигаться вперед. В таких случаях следует остановить цепочку людей, движущихся по тропе, и подождать, следует дать отдых, оказать медицинскую помощь. Но это не разрешалось. И вот вступил в силу новый закон ГУЛАГовских властей: «Шаг вправо, шаг влево считается побегом, оружие применяется без предупреждения». К остановившемуся от изнеможения человеку подходил конвойный стрелок, толкал жертву с тропы на целину и один за другим следовали два выстрела. На снегу вдоль тропы появлялись яркие следы крови.

Не избежал ГУЛАГовского закона и я. Но меня он коснулся не в полной мере. Бригаду, в которой я шел на работу, на лесосеку, конвоировали как обычно. Мы двигались вереницей, один за другим. Я чувствовал себя вроде нормально. И вдруг, непонятно почему я вышел за колею, сошел с тропы. Мне подали сигнал к возвращению, но я его почему-то не услышал. Это было серьезное нарушение. Вместо того, чтобы остановиться, я сделал еще два-три шага, усугубив сове положение. Нарушение было налицо, но не было никакого признака побега. Бегущий делает рывок и резкое порывистое движение руками и телом, а я шел медленно, не спеша, точно летом на прогулке. Охранник дико закричал на меня и передернул затвор. Он подбежал ко мне, весь дрожа. Заорал, что мог застрелить меня на месте. Он был из новеньких и еще не мог ни за что, просто так, убить человека. Он дал по мне два выстрела, один за другим, но стрелял он выше головы, не целясь. Пули просвистели мимо, а я получил удар в спину и упал лицом в снег. Встать я не мог, меня подняли. Не знали, что делать со мною, решили отвести на вахту, а оттуда – в изолятор. Я до сих пор не могу объяснить поступок, который чуть не стоил мне жизни. Бес попутал, не иначе.

На вахте меня передали тому же вахтеру. Вызвали начальника УРИ, бытовика, ведавшего учетом прибывших и выбывших заключенных. В формуляре напротив моей фамилии он написал: «Склонен к побегу. Пытался бежать с лесосеки». С тех пор я был у администрации на особой заметке, как неблагонадежный. Ох, как мне это тогда казалось несправедливо и нестерпимо! Все складывалось хуже некуда, всюду был сплошной произвол и наказания.

После унижений и оскорблений, после кромешного мата вахтер привел меня в изолятор, который находился у угловой вышки. Дорогой он щедро отвешивал мне тычки и пинки, сдабривая их циничными шутками и прибаутками. Наконец, дошли. Вахтер открыл запоры и втолкнул меня в ледяную, не отапливаемую комнату изолятора. Был еще день и через маленькое зарешеченное окно под самым потолком пробивался луч света.

В период моего пребывания в четвертом лагпункте вахтер сажал меня в кондей, так мы называли изолятор, пять раз и всегда ни за что. В кондее – разбитые стекла, метет метель. Мороз. Чтобы не замерзнуть насмерть, приходилось заниматься бегом на месте. Повезло мне, что я ни разу не сидел дольше одной ночи. В этом и было мое спасение и удача.

Этого вахтера я запомнил на всю жизнь. А он, в свою очередь, никак не мог смириться с тем, что позднее я, будучи вольнонаемным, проходил в зону лагпункта по удостоверению личности, подписанному самим начальником лагеря Долгих. В первый раз вахтер долго рассматривал мою фотографию – схож ли? Тот ли человек? Лицо вахтера выражало сомнение и недоумение. То, что я стал вольнонаемным, было неоспоримой истиной, которая ошарашила вахтера, но, тем не менее он не задал ни единого вопроса. Делать было нечего, ведь на документе стояла размашистая подпись главного начальника Вятлага, пришлось пропустить.

Таким образом, я много раз встречался с вахтером после освобождения. Мы знали друг друга, но ни один из нас этого знакомства не признавал. Встречи были молчаливыми. Я всегда опускал глаза, и он старался на меня не смотреть. Потом надобность бывать в лагпункте у меня отпала, а вахтера перевели. Он пошел на повышение, сменив кнутовую должность на офицерскую, и возглавил охрану в одном из строящихся северных поселков.

Советские войска освободили узников немецкого концентрационного лагеря Аушвиц 27 января 1945 года. Тогда, по разным источникам, были спасены от трех до шести тысяч узников «лагеря смерти», расположенного в польском городе Освенцим.

В Международный день памяти жертв Холокоста «Бумага» публикует воспоминания двух бывших пленниц: Ларисы Ландау, которую отправили в Польшу в трехлетнем возрасте, и Здзиславы Владарчук, которая оказалась в лагере после жестокого подавления Варшавского восстания.

Лариса Ландау родилась, когда немецкие войска подошли к Ленинграду. В три года она вместе с мамой и бабушкой оказалась в Аушвице. Как ее семья пережила долгий плен и что происходило после освобождения, бывшая пленница помнит в основном со слов матери, проработавшей в плену несколько лет. Сейчас Ларисе Георгиевне 73 года, в Петербурге возгавляет районное отделение Общественной организации бывших малолетних узников фашистских концлагерей.

Лариса Ландау

Раньше сказать, что ты был в концлагере, было нельзя - санкции. Когда в январе 1945-го нас освободила Красная армия, мы попали уже к нашим деятелям - в так называемый фильтрационный пункт: кто вы, откуда, что такое. Поэтому и мои, и мамины документы с того момента хранились в КГБ. Когда все закончилось, мама решила найти работу. Один из первых вопросов, который был в анкете, - где вы были во время Великой отечественной войны. Если ты отвечал «Я была на оккупированной территории в концлагере» - все, гудбай, май бэйби. Отец тогда благоразумно себя повел: сказал маме, сиди-ка ты дома и не высовывайся - могли загрести сами знаете куда. Мама очень долго не работала, она вышла на работу только в 1962 году.

Папу тоже однажды вызвали на Литейный и говорят: такое дело, у вас жена с темным прошлым. Он отвечает: что же мне, разводиться что ли? Там ему говорят: если вы хотите сделать карьеру - да. В итоге его уволили. Естественно, папа ничего об этом маме не сказал, придумал какую-то ерунду про должность. Правду я ей рассказала совсем недавно.

«Немцы очень буднично вошли в город»

Как я оказалась в Освенциме? Очень просто. 22 июня 1941 года началась война. Папу призвали почти сразу, мама пишет, что чуть ли не на второй день, - по крайней мере, в начале июля. Мама, беременная мною, поехала в Петергоф, там моей бабушке принадлежал кусок дома.

Мама рассказывает, что немцы очень буднично вошли в город - как раз в ее день рождения, 12 сентября. Она как-то пошла за водой и увидела военных в странной форме: оказалось - немцы. Первое, что они сделали, - стали вести себя как хозяева, входили в любой дом, забирали продукты на прокорм солдатам. С коммунистами там, само собой, сурово расправлялись. Недалеко была немецкая колония, где жили немцы еще со времен Екатерины Второй. И вот мама говорит: немки сидят, кофейком немецких солдат угощают. Ей это очень запомнилось.

Потом немцы забрали дом. Моя 60-летняя бабушка и мама на 6-7 месяце беременности остались на улице. В результате к глухой осени они попали в Сланцы. И 17 декабря в деревне Марьково родилась я. Мама с бабушкой тогда жили в какой-то избе с массой беженцев. У меня, можно сказать, были королевские роды. Королевы рожали прилюдно, чтобы не дай бог младенца не подменили. Так и я. Ни счастливого отца, ни цветов, ни подарков - так сурово встретил меня этот мир. Правда, позвали бабку-повитуху, она немножко помогла маме - слава богу, мама была молодая, здоровая, а так бы я с вами здесь не сидела.

Мама уже голодала и молока у нее не было. Хорошо, бабушка предусмотрительная - десятерых вырастила. Уезжая из Петергофа, она взяла с собой немножко крупчатки. Они, хотя и голодали, не ели ее - все для меня. В общем, меня спасла - даже мама это подтверждает - бабушка, она меня подкармливала и подлечивала. Ну а что - маме 20 лет, а тут вдруг война, ребенок.

В начале 1942 года немцы стали организовывать трудовые лагеря. Незамужних молодых женщин начали отправлять на работы в Германию. Мою тетушку Лизу отправили в Гамбург, она даже писала оттуда, но в 1944 году погибла под бомбежкой союзной авиации.

Не хватало кальция, и я выгребала из печки золу и ела - подкармливала себя

Мама тут работала: пилила дрова, занималась уборкой. Потом нас перевезли в Эстонию, в Кохтла-Ярве. Из-за невыносимых условий и голода многие умирали, особенно дети. По мере того как наша армия приходила в себя и начала понемногу двигаться на Запад, немцы, наоборот, отодвигали и отодвигали свои рабочие лагеря. Так в 1944 году мы угодили в этот самый Освенцим. В системе там были бараки и газовые камеры, но мы были в рабочем лагере.

Утром давали кофе ersatz - по-немецки «заменитель». И маленький кусочек бутербродика. На обед - баланда. Что такое баланда? Это мука, размешанная в воде. Очень калорийная. Пока мы были в Советском Союзе, маме давали баланду, а мне нет. Мама покупала две порции баланды у деревенских: вместе с ней работали люди из ближайших деревень, у них было свое хозяйство, а мы-то были бездомные.

В немецком плену на территории Советского Союза все-таки можно было передвигаться. Летом бабушка собирала с мамой ягоды, хоть какой-то был подножный корм. Это мне все мама рассказывала - я, конечно, не помню такого. Мое детство и младенчество - это что-то темное и страшное. Сидел ребенок в темном бараке - ни игрушек, ни книжек, ничего! Бедный, несчастный ребенок, забитый, голодный. Не хватало кальция, и я выгребала из печки золу и ела - подкармливала себя.

Как мама рассказывала: печет она эти лепешки - а из них червячок выползает - такой у нас рациончик был

А потом мама заболела тифом, ее отправили в отдельный барак за колючую проволоку - и нас с бабушкой заодно. Врачей не было. Я ползала вокруг мамы, не заболела просто чудом. Из еды нам давали одну порцию баланды на троих. Если бы мы на одной этой баланде были - не выжили бы. Героическая бабушка подползала под эту колючую проволоку ночью, собирала какие-то грибы и поганки и варила. Потом где-то не очень далеко от нашего барака она обнаружила старый свинарник, там она выкопала втоптанную в грязь картошку, которой свиней кормили. Потом пекла из нее лепешечки, они очень воняли навозом. Как мама рассказывала: печет она эти лепешки - а из них червячок выползает - такой у нас рациончик был. Но благодаря этим лепешкам мы все-таки не передохли там. Каким то образом мама все-таки поправилась, а я не заболела - у меня еще иммунитет был.

«Завывает сирена, а я радуюсь: это значит, что меня выведут из барака на воздух»

В Польшу нас отправили морем: через воюющую территорию нас везти не могли, поэтому в Освенцим мы добирались через Таллинн, Гамбург и всю Германию. Там уже строже было - настоящий концлагерь: бараки, никуда ходить нельзя. Вот это я помню, поскольку мне было около трех лет. Открывается дверь, темно, все спят по двухэтажным нарам. Входит солдат с автоматом, кричит «Aufstehen!», что по-немецки означает «Встать!». Все выбегают на работу, а я лежу. Освободили нас в январе 1945-го - еще пару месяцев, и я бы просто померла, потому что лежала почти бездыханная: перестала говорить, ходить, совершенно обессилела.

В конце войны нас очень бомбила союзная авиация. Но это было единственное развлечение: завывает сирена, а я радуюсь: «алярм!» - это значит, что меня выведут из барака на воздух. Такие вот радости у меня были.

«Когда приехал отец, я его страшно испугалась»

Когда нас освободили, возвращаться в Ленинград было нельзя: домой нас не пускали как подозрительных личностей. Потом к нам все-таки приехал папа и несколько месяцев мы жили в деревне Слопи под Лугой.

Когда приехал отец, я его страшно испугалась. Я никогда его не видела, да и вообще боялась людей в форме - даже что значит «папа», не понимала. Он привез мне шоколадку - а я в жизни никогда не видела этих шоколадок и отдала ее бабушке. После лагеря я долго не могла привыкнуть к нормальной еде, поскольку у меня был изысканный стол: например, мороженая картошечка - она, знаете, такая сладковатая, там же крахмал. И когда мне дали нормальную картошку, я ее не могла есть - к сладкой картошке привыкла, мороженой.

В 1946 году нам разрешили уехать из Слопи. Папа должен был еще дослуживать, поэтому он отправил нас к дедушке с бабушкой, они жили в эвакуации, в Кузбассе, это Восточная Сибирь, в городке Прокопьевск. Они впервые увидели свою внучку - несчастное дикое существо с гноящимися глазами и черными от недостатка кальция зубами. В Прокопьевске меня пытались откормить, но я сидела над тарелкой с супом, пока он не подергивался пленкой. «По супу на коньках можно кататься», - говорили мне, а я плакала. Очень долго у меня были трудности в общении с детьми и, вообще, с людьми. Я их боялась.

В августе 1946-го, когда родилась сестра Валя, мы поехали в Ленинград. Я удивляюсь мужеству наших родителей. Папе 29 лет только что исполнилось, маме - 25-26. Двое детей, ни кола ни двора, привезли железную кровать, стол двухтумбовый и сундук. Конечно, мы жили весьма скудно. Папа получал около тысячи рублей, тогда это были небольшие деньги. Но мама молодец, она умела обращаться с деньгами: никогда не брала в долг, потому что знала, что отдать не сможет.

«Я всегда ощущала, что я слабее других»

Председатель общества бывших малолетних узников фашистских концлагерей в муниципальном объединении Автово - так я называюсь теперь. Это общественная организация. Узников, по сравнению с блокадниками, довольно мало. У меня в Автово 40 человек, в Кировском районе где-то 800. Всего в Петербурге около 15 тысяч.

Я, кажется, стала членом общества в 1995 году. Не только малолетним, а вообще всем узникам, кто попал в лагерь, Германия выплатила деньги. Правда, когда немцы узнали, сколько мы получили, они очень удивились, что так мало. Я получила тысячи полторы евро (тогда, правда, еще марки были), а мама - чуть побольше, потому что она в лагере все-таки работала, а я там просто здоровье теряла.

В школе я болела разными простудами не реже двух раз в месяц, поэтому была освобождена от физкультуры и даже не была аттестована. Училась я практически заочно, сидя дома с завязанными ушами, решала в постели задачи.

Я всегда ощущала, что я слабее других, и в молодости очень страдала от этого. И если сейчас, в свои 73, я ещё на ногах - это результат громадной работы над собой.